Рассвет Жатвы
– Чуть не облажались! Без снимков до преображения нам могли бы не зачесть задание.
Команда подготовки сбривает электрическими бритвами все видимые волоски на моем теле. На лице у меня почти ничего не растет, но они решают избавиться даже от легкого пушка. Я чувствую себя освежеванной белкой. Потом подстригают ногти, уважив мою просьбу оставить хоть что-нибудь: «Когти тебе могут пригодиться в драке», как выражается Прозерпина. Интересно, не считает ли она мое лицо – мордой, волосы – шерстью, а ноги – лапами?
Вит намазывает на торчащие сосульками волосы какую-то склизкую массу и втирает ее в голову до тех пор, пока я не теряю сходство с дикобразом. Ловко у него выходит: я вновь обретаю свои кудри, и зуд проходит. Я выпрашиваю немного мази, втираю ее в тело и наконец перестаю чесаться.
Позволяю им сделать снимки «после», раз уж моя команда подготовки откликалась на просьбы, к тому же мне не повредит парочка друзей в Капитолии. В качестве награды я получаю чистый лист бумаги и мятный леденец из кармана Прозерпины, который принимаю без лишней гордости. Он отбивает вкус инсектицида и напоминает мне о счастливых деньках. На этом они убегают, потому что сестра Прозерпины хочет поправить ее пышные хвостики цвета фуксии на случай, если ее будут снимать, а Вит пообещал своей матери помочь украсить дом к сегодняшней вечеринке в честь Голодных игр.
Я рад, что они ушли, и наслаждаюсь одиночеством среди белых занавесок. Все кажется нереальным, словно горячечный бред, что никак не кончится. Душ с химикатами, чудаковатая команда подготовки, вид моих бритых ног и ожидание стилиста, который подпоясывается живой рептилией.
Нащупываю голову змеи на своей подвеске, провожу пальцем по чешуйкам, плавно переходящим в перья, потом по острому птичьему клюву. Мысленно возвращаюсь в пасмурный день в глубине леса, в рощицу, которую мы считаем своей. Я сжимаю Ленор Дав в объятиях, близится ночь, но нам и дела нет. На ближайшей ветке сидит красивая черная птица.
– Это ворон – птица из стихотворения, в честь героини которого меня назвали, – тихо говорит она. – Самая большая певчая птица из существующих.
– Крупный парень, – замечаю я.
– Это девочка, вдобавок очень смышленая. Ты знал, что они умеют решать сложные логические задачи?
– Похоже, мне до нее далеко, – признаю я.
– И никто не велит им, что говорить. Когда вырасту, хочу быть такой птицей. Говорить все, что думаю, несмотря ни на что.
Несмотря ни на что, значит. Этого я и боюсь! Вдруг она скажет что-нибудь опасное. Или даже сделает. Что-нибудь такое, из-за чего Капитолий не ограничится замечанием, а высечет ее прилюдно. В год, когда ей исполнилось двенадцать, Ленор Дав пересекла эту черту дважды.
Первый раз – вечером накануне казни Клэя Шанса, когда кто-то проскользнул к виселице и подпилил веревку. На следующее утро на глазах у толпы веревка оборвалась, и Клэй упал на землю, где его прошила дюжина пуль миротворцев. Поскольку ночью стояла кромешная темнота и мела пурга, на камеры особо ничего не попало, но кто-то в городе видел, как Ленор Дав уходила с площади, и сообщил куда надо. Ее притащили на допрос в тюрьму при базе миротворцев, где она лишь твердила, что не совершила ничего плохого. Миротворцы не знали, что с ней делать. Сидит на стуле мелюзга, ноги до пола не достают, наручники на запястьях не держатся. Потом Бинни, сестра Клэя, чьи дни уже были сочтены (у нее было больное сердце), призналась, что это она. Через три дня Бинни умерла в камере, а дядюшкам позволили забрать Ленор Дав, если пообещают, что по ночам она будет сидеть дома.